?

Log in

 

Kontinent

About Свежие записи

Мои твиты 2 апр, 2017 @ 12:00
  • Сб, 15:51: RT @dimsmirnov175: "Проверим ФОМ". Вы проголосовали бы за Владимира Путина на президентских выборах?
Tags:

Мои твиты 15 фев, 2017 @ 12:00
Tags:

Николай Кузьмин. Штрихи к портрету 15 фев, 2017 @ 00:12
Роюсь сейчас в моем архиве. И вот, нашел статью 1998 года.
Это был мой самый долгий разговор с актером Волковского театра Николаем Васильевичем Кузьминым.
Он умрет через 4 года.

Он выходит из дома, спускается по улице к Которосли, проходит набережной до Стрелки, потом - вдоль Волги до бульвара. Затем по бульвару - и в театр. Путь неблизкий - и не самый короткий. Но есть в угловатой зигзагообразности этого маршрута что-то, напоминающее собой параболу его жизни.

В театре кипел ремонт: копошились отделочники, летали кисти, стучали молотки. Кузьмин поджидал меня у служебного входа в театр, в окружении полностью разоренного интерьера. В случайную комнату, куда мы уединились, чтобы побеседовать, то и дело заходили какие-то люди, громко переругиваясь на беззастенчивом уличном диалекте. Но мы не прерывали разговор.
Кузьмин держится с привычным достоинством, с той неподражаемой учтивостью, которую, к сожалению для нас, принято ныне считать старомодной. На острые вопросы он отвечает мягко, не желая никого обижать. Говорит тихим, глуховатым голосом, и кажется, что лучшие, точные слова идут к нему сами. Один раз он, видимо, не справился с воспоминаниями, и лицо его дрогнуло. Но он тут же взял себя в руки, и мы вернулись к обычному спокойному тону нашей беседы. Немолодой, но и далеко не ветхий, бодрый духом человек.
Таких людей почти нигде уже нет. Мне встречались единицы. Он аристократически прост. И эта царственная осанка, этот открытый взгляд, благородные манеры, мягкое и теплое рукопожатье - как привет из какого-то другого, высшего мира.
-Я родился при царе, в 13-м году. Отмечали 300-летие дома Романовых, за четыре года до Октябрьского переворота. (Теперь принято говорить «переворот»?) И вот дожил до новых реформ... Я счастлив, что сейчас изменился государственный строй. Я счастлив. Я никогда не стремился в партию. Не был ни комсомольцем, ни пионером... Я глубоко верующий человек. Уже учась в школе, каждое воскресенье я ходил в церковь. Наш приход был - Иоанна Богослова. Этот храм стоял там, где сейчас сквер возле педуниверситета. Его убрали в тридцатых годах. Священник, отец Сергий, сказал как-то: «Ой, какой у вас сыночек хороший, как свечечка стоит». Мальчишки выследили, донесли в школу; учителя стали говорить: «Как тебе не стыдно... Нельзя...» Посоветовался с родителями, они сказали: «Значит, надо, Коля, дома молиться». И в церковь я больше не ходил. Потом отец Сергий заметил: «Ну что же, свечечка-то ваша потухла»...
Тот священник, к счастью, ошибся. Не потухла свечечка. Горит и доныне.

Кузьмин - коренной ярославец. Отец был портным, мать - домохозяйкой. В семье он был Николаем-вторым: его старший брат, Николай, умер в младенчестве от скарлатины. Детство прошло на Власьевской улице, в том доме, где сейчас магазин «Мосягинский» - 5 окон на втором этаже.
Семейство было, как я представляю себе, самым что ни на есть ярославским: приверженным традициям - и в то же время не зашоренным догмами, уважающим свободу ближнего. В 16 лет он, не доучившись в советской школе имени Горького одного класса, пришел к отцу и матери с объявлением: в Волковский театр требовались молодые артисты вспомогательного состава, без оплаты. И родители согласились с выбором сына. Так началась его театральная карьера.
Чем был для него театр? Средой для наиболее адекватной самореализации. Где радостен труд. Где искусством побеждается жизнь. Мир как будто перевернулся вверх дном: подлинное сосредоточилось в театре, а жизнь оказалась беззащитна перед идеологическими иллюзиями. На дворе стояли времена, пропахшие кирзой и махоркой, пристрелянные и просквоженные беспощадным лозунгом («Если враг не сдается,- учил тот же Горький,- его истребляют»). В театре же не было места жестокости и грубости, политическому лицемерию и фальши. Здесь можно было жить душой, не таясь, со всей возможной страстью.
Социальное зло, конечно, проникало и на сцену, мотивами и образами кровожадных советских пьес. Но до поры-до времени удавалось его как-то приручить, заговорить, очеловечить.
-Артистом я стал еще в третьем классе: читал со сцены в школьном зале стихотворение, которое оказалось роковым для меня пророчеством. «Каменщик, каменщик в фартуке белом! Что ты там строишь, кому? -Эй, не мешай нам, мы заняты делом, строим мы, строим тюрьму». Тюрьму построили для меня как раз. В 37-м я уже там сидел.
Но до этого были целых семь замечательных лет в Волковском. В театре существовала двухгодичная студия, где преподавали опытные артисты, давали наставления в духе Станиславского - «чтобы не было ходулей», «чтоб разговор был, как в кино». Кузьмин пришел с улицы - а уже через год был зачислен в труппу и играл главные роли молодых героев. Он чувствовал, что нашел себя.
Перебравшийся в Оренбург режиссер Медведев сманил его туда в 36-м ролями. И там Кузьмин действительно сыграл в один сезон Чацкого, Фердинанда (в «Кabale und Liebe»), Незнамова. И познал ошеломительный успех. Чацкий - вообще его главная и любимейшая роль навсегда, а «Горе от ума» - самая дорогая пьеса. А его Фердинанд - им был неизменно покорен весь женский пол...
Но там же через год случилась с ним, как он говорит, «страшная жизненная катастрофа». Эпоха настигла его на взлете и переломила крыло.

Его посадили за чтение на радио р-р-революционной поэмы Маяковского «Хорошо!».
Абсурд этой истории не поддается трезвому уразумению. Кузьмин слово бы попал в глупую пьесу, которую играли бездарные актеры. Она была бы даже комичной, если бы не обернулась настоящим, немнимым кошмаром.
Маяковский к тому моменту уже был объявлен по соизволению вождя «лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи». Его распечатали огромными тиражами, изучали и насаждали, как картошку. Но Кузьмин - вместе в с председателем радиокомитета и цензором - «потерял бдительность». Не различил пятна на солнце. Есть в поэме эпизод, где некие ретроградные офицеры ворчат на новую, советскую власть и отказываются подчиниться «Бронштейну голопузому, бесштанному Лёвке». И кто бы знал, что после самоубийства Маяка идеологические цензоры вычистили его поэму от политически вредных строк, в том числе и от тех самых, о Бронштейне-Троцком, успевшем стать главным врагом советской власти! Их, этих строк, уже как бы не было. И выходило, что их нарочно, вредительски придумал Кузьмин со товарищи, чтобы «восхвалять Троцкого как вождя революции»! Следователи слепили дело «правотроцкистской организации», приклеив для кучи еще экономическую контрреволюцию и террор. Этого вполне хватило, чтобы дать Кузьмину десять лет лагерей.

Оказавшись в Усольлаге, под Соликамском, он ставил скетчи, спектакли, сам играл, потом стал «бригадиром культбригады» в организованном там лагерном театре. Его, как он считает, спасла профессия. И это верно не только в самом очевидном смысле: он не попал на общие работы, не выходил через вахту, а значит, уцелел, выжил. Но речь не просто о физическом выживании. Бог дал ему способ превозможения судьбы и эпохи. Кузьмин смог духовно сконцентрироваться и ушел от гулаговских волчар в мир искусства. Он и прежде-то был крайне слабо связан с той социальной вакханалией, в которой безумствовала страна. Но теперь разрыв с этой невыносимой житейщиной стал для него необходимым условием самосохранения. Он «не замечал» хаоса и ужаса лагерного бытия. Это была внутренняя эмиграция в самых неподходящих для нее условиях.
В 47-м его отпустили на волю, запретив жить в областных городах. Пришлось играть в Рыбинском театре. А через год и девять месяцев про Кузьмина вспомнили. Попав в тотальную послевоенную зачистку, он снова оказался за решеткой, в Коровниках - всероссийски прославленной пересылке. Органы к тому времени пообленились и даже не пытались предъявить арестанту новое обвинение. Просто через четыре месяца артиста приговорили к бессрочной ссылке в Красноярский край.
Городок Енисейск: южнее Туруханска, северней Красноярска. Удача: ему сразу нашли работу, к которой он стремился. Драматический коллектив в местном доме культуры. 21 спектакль за 3 года - что это значит? Это значит - дневать и ночевать в театре, жить только им, только ролями, только сконцентрированным профессиональным интересом, вне соприкосновения с убогим строем и дремучим бытом. Испытания не сломали мастера, они просто превратили в абсолют, в закон его жизни стремление к художественному качеству, к артистическому совершенству. Такой путь прошел в ту эпоху не один Кузьмин. Но каждый шел им в одиночку, впотьмах и наугад.

И здесь ему был знак, что путь его верен. Был дар небес. Мастеру явилась Маргарита. Поразмыслив, сознаешь, что лучшей и более своевременной награды он не мог бы получить. В Енисейск приехала его будущая жена, актриса Валентина Шпагина, с которой он познакомился в Рыбинском театре, - приехала именно к нему, отбросив всё, преодолев все преграды и всем пожертвовав во имя любви. И их стало двое.
Вы скажете, что такого не бывает в нашем грубошерстном и меркантильном веке. Но это было. И с тех пор они вместе. Целых 50 лет. Гнусность и пошлость мира бессильны перед этим великим фактом. В пучине исторических конвульсий и житейских катастроф эти двое нашли друг друга. И не было надежней опоры.
Хлопотами Валентины Исидоровны его перевели в Норильск - в те годы эфемерный центр ссыльнокаторжной культуры, с блестящим европейским обществом, составленным из бывших, настоящих и будущих зэков. Так они играли в театре. А в 54-м туда пришла полная ему реабилитация, с отменой всех старых приговоров. Оказалось, что он и не троцкист, и не террорист, и не контра. Абсурд пожрал сам себя. Советская власть согласилась признать его вольняшкой.
Через год они были уже в родном Ярославле и играли в театре имени Волкова.

Он вернулся в старые стены, чтобы уже больше их не покидать. И 50 лет его работы в этом театре (его служения театру) - это безусловный рекорд. Никто и никогда не играл здесь так долго. Целая эпоха на сцене!
Времена менялись - а он оставался сам собой. В этом был его главный секрет. Он жил и живет игрой, которая давала ему ощущение настоящего, неподдельного бытия. Были прекрасные роли (среди них и роль Федора Волкова). Поклонники. Признание критики. В 1976 году ему дали звание народного артиста России. Кузьмин и сейчас на сцене. Его последняя на текущий момент, 258-я роль - Трилецкий в «Платонове». Он играет всегда с какой-то необычайной достоверностью - очень просто и даже скупо, без суеты, без лишних жестов он открывает нам своего героя до его донышка. И потому даже небольшие роли Кузьмина в уже давно отыгранных спектаклях вспоминаются потом как самодостаточные шедевры, как «театр в квадрате».
-Всей душой я предан театру. Рожден таким уродом. И у меня счастливая актерская судьба. Истинная правда, ничего не скажешь,- признается он.
Театр замыкает на себя силовые линии его бытия. Он знает, как и зачем живет, а потому спокоен и уверен в себе. Он пережил одни времена и не зависит от других. Многошумный этот мир ловил его, но не поймал. Кузьмин сам установил порядок своей жизни и остается верен ему. По старинному, вольтеровскому рецепту он десятилетиями возделывал свой сад возле дома «на хуторах», в актерском поселке на улице Чайковского. Ездил на рыбалку - и зимнюю, и летнюю. Он и по сию пору знатный книгочей. И немерянные часы провел наедине с хорошим романом - русским ли, иностранным. С давних пор он выписывает и читает три газеты - «Известия», «Неделю» и «Северный край» (мне польстило, что наши вкусы почти совпали, две из них регулярно читаю и я). У него две дочери, четыре внука и правнук.
Нужна ли ему новая слава? Пожалуй, достаточно той, что есть. И это уже, как говорится, не его проблемы: осознаем ли мы, рядом с каким прекрасным актером и человеком живем. А нашу зрительскую и чисто человеческую любовь к Кузьмину нет нужды скрывать. Она вся налицо. И это наличие не может не проявиться 11 декабря, на творческом вечере Николая Васильевича Кузьмина в Волковском театре.

Перед входом в свой дом он посадил ель. Было это 26 лет назад. Теперь это огромное одинокое дерево величаво упирается вершиной в небо.


Мои твиты 5 фев, 2017 @ 12:00
Tags:

Пётр Проскурин: СОКРОВЕННАЯ ЯЗЫЧЕСКАЯ ТАЙНА, ИЛИ ЗВЕРЬ НА КОТУРНАХ. Окончание 5 фев, 2017 @ 00:44
Там, где некогда шел поиск духовных начал, Проскурин открывает нам звериное — “животное”,– оно таится в человеке под пленочкой всяких там условностей, “в каждом оно шевелится, только послабление дай”, по мысли Брюханова. Про того же Захара сказать: “где-то глубоко в нем дремала, просыпалась временами слепая, звериная сила...”. Согласен с Брюхановым и скрытый враг, “умный, осторожный человек” Анисимов: “в человеке, Захар, много от зверя осталось, полыхают в нем подчас протуберанцы доисторических времен”. Захар, как мы видели, и сам про себя это знает. А мы узнаем еще и про необычайную его прозорливость: ни в чем не может он подкопаться к Анисимову, но ведет его “через омуты и дебри безошибочная обостренная интуиция”, а можно сказать — звериное чутье. Даже к Брюханову хочет идти с донесением, что не нашей масти Анисимов. Но “тот потребует доказательств, а доказательств-то и нет”, окромя чутья. Проще с открытым антагонистом, Федькой Макашиным, который, кстати, тоже многое чует “по-звериному”. Тут — взгляд во взгляд — встречаются два сильных, матерых зверя, а побеждает в борьбе за существование один — Захар, оставив Федьку со “звериным ощущением загнанности”: “почему-то вспомнился теперь старый цепной кобель Жилка, застреленный милиционером во время раскулачивания”. (Заметим, впрочем, характерную аккуратность автора: взгляд-то дан со стороны негодяя Федьки, это он отождествляет себя с цепным кобелем. Захару такие откровенные аналогии на свой счет в голову отчего-то не приходят.)
Автор всегда на высоте, когда нужно сказать о бурной витальности. Вот ведь даже и партийный деятель Петров умиляется не уму, не нравственным качествам своего подчиненного Брюханова. Во время доклада Брюханова он “следил за ним прищуренными глазами, с удовольствием отмечая его молодость и силу, здоровье, его большое, в самом мужском расцвете тело, его твердое убеждение, что всё идет так, как должно идти, что он везде нужен и всегда прав. Петрову нравилась его напористость, убежденность, непоколебимая уверенность в необходимости своего „я"...”
Самодовольство выдастся за высшую доблесть. А о духовном бдении говорится обиняком, оно не имеет последствий, – это похоже на след чужой ноги на песке: прибой страстей смывает его. Послушаешь иного мыслителя — как неопределенно и пространно он соображает, чуть дело дойдет до общего взгляда на мир! “Брюханов понимал, что на огромных пространствах земли сходились и бились насмерть многочисленные армии, но он также понимал, что каждый сталкивается с чем-то определенным и не может судить с равной глубиной обо всем на свете; не забыв свою прежнюю работу с довольно крупным размахом, Брюханов и сейчас уже ощущал в себе потребность уловить и осмыслить общее; из единичных фактов вывести широкое заключение...” Итак, сейчас должны последовать обобщения? Ничуть не бывало. Цитата показательна и заслуживает того, чтобы ее продолжить: “...вначале он пытался нарисовать себе дальнейший общий план жизни и работы, прикидывал, сколько можно будет организовать уже с этой осени партизанских отрядов, как их лучше расположить и какие наилучшие формы руководства ими принять; он знал, что его умозаключения могут не сойтись с жизнью и даже быть опровергнутыми ею, и все-таки продолжал прикидывать; затем он стал думать уже непосредственно о себе и о своем положении, об Анисимове; в середине дня тот принес ему поесть горячей картошки в кастрюле и большой кусок окорока, Брюханов жадно накинулся на еду...”
Замечательно завершение дум, посетивших Брюханова в момент, когда он скрывается от немцев в анисимовском подвале — зверским аппетитом, картошкой и окороком!
Герои не знают духовных исканий, да что там исканий — и сомнения им почти неведомы. Они располагают лишь непосредственными эмоциональными реакциями, основанными на инстинктах, и способностью к спонтанным действиям. Немудрено, что самое, пожалуй, слабое в романе, самое неудачное — раздумья, умозаключения. Сам Проскурин этим делом практически не занимается, ну, разве что иногда позволит себе одно-два политических соображения. Все доверено героям. Но и они — увы! – чрезвычайно скудно и банально рассуждают на общественно-исторические и философские темы.
Оправдывая репрессии, Петров внушает Брюханову: “троцкизм, пятая колонна. Впереди у нас не одна схватка с мировым капиталом, может быть, война... Ты уверен, что у нас, внутри страны стерильно чисто? Вот видишь, нет, я — тоже. Это противоречило бы всякой логике... Почему не допустить, что это закономерная обостренная реакция на происходящее вокруг, на разгул черных сил в мире? Как мера собственной безопасности в масштабах страны”. Не правда ли, свежо и интересно? Террор, избиение кадров и уничтожение культуры — для профилактики! Быть может, у писателя иное мнение? Скажи, не таи! Но альтернативного взгляда на эти событии в романе нет. Врач Анатолий Емельянович размышляет: “какой может быть бог, если на земле такой непорядок?” Этот вопрос мог бы вывести на проблему, с давних пор мучившую лучшие умы человечества — как оправдать всевластный верховный абсолют за зло, которое совершается в мире, за “слезинку ребенка”? Но в романе вопрос врача остается риторическим, автор ни разу уже не вернется к этой проблеме.
Вывод ясен: размышления — дело случайное и нечастое, трудоемкое и редко удающееся, потому что мысль так и норовит соскользнуть куда-то в сторону; предаётся этому занятию в основном начальство. Народу же не до того, он своим занят. Чем же занят народ? Страстями.


Поговаривают об “укрупнении характеров” у Проскурина. Как это понять?
Писатели-реалисты анализировали характер человека в ого становлении, в исканиях и во взаимодействии со средой. У Проскурина герой не изменяется. Ему хоть кол на голове теши — он верен своей строго определенной миссии и воспроизводит себя в любой ситуации. Он, можно сказать, вполне свободен от влияния среды, истории, но зато пребывает в тягчайшем рабстве у своего темперамента. Он — маньяк своей страсти и не может преодолеть ее. “В этом мире только зверь и прав”,— такое суждение мы найдем в романе. Но не приравнен ли здесь и человек ко зверю — безвыборностью, изначальной заданностью поведения?
Если герой вовсе не знает внутренних конфликтов, то единственным способом существования для него оказывается внешняя конфронтация. И тут, по сути, воспроизводится банальиейшая (если не сказать, примитивная) идеология рядовой литературной продукции 20 —50-х годов, где цельный и безгрешный герой из народа противостоит гнусным и коварным врагам или бесполезным мыслителям. Все положительные персонажи Проскурина — простодушные, незамысловатые дети. Даже первого секретаря обкома отличает “почти детская открытость”. И по этому подобью логики Захар прямо-таки обречен выискивать вредительство. Раб похоти, он ничего не знает о своей ответственности, а потому легко подменяет свою вину — чужой, вражьими кознями. Его поступок — не проступок, “дело житейское”. А вот насчет сплетен, будто он, Захар, спас Поливановых от ссылки,— это и есть “паскудное дело”. “Кто-то орудует в селе”, “вот где подрыв-то Советской власти”: слух пустили. В “сознании своей силы и значительности” Захар и концентрирует усилия на разыскании притаившихся врагов народа. Деятельность его на этом поприще, правда, малоуспешна — но почин зато каков!
Если эти труды Захара и отражают какую-то сторону социальной реальности 30-х годов, то уж во всяком случае они — не в пользу Дерюгина. Чего стоит такой герой, советский унтер Пришибеев? Герой, который предпочитает оборвать “сомнительную” речь, которого не гнетет противоречие идеала и реальности? По логике вещей, совсем иначе надо было бы писать о Захаре. А он воспет и противопоставлен вредным людям: Федьке и Анисимову.
“Укрупнение” оборачивается упрощением. Герои раз и навсегда нашли себя, а если разрыв между сущим и должным сглажен до неразличимости, то и моральная коллизия возникнуть не может. Вот почему Проскурину удается без особого труда “решить” вековую задачу отечественной литературы — изображение положительно прекрасного человека. Но в действительности его персонажи, которые должны являть собою образец человека и гражданина, заведомо и неисправимо ущербны.
Приносит писатель волшебные очки: вот вам “укрупнение”, вот вам “символика” — и мы обязаны узнать в Захаре воплощение народных совершенств. Таким заявлен этот современный Микула Селянинович — символический образ предстателя за весь народ, высшего его порождения. Как выразился один критик, се — “олицетворение самого корня жизни, питаемого революцией”, “магнит, притягивающий все самое ценное, трудовое, человечное”. Право, не знаешь, где у иных литераторов кончается юмор и начинается пафос! Не следует, призывают нас, судить “по счету мелкого правдоподобья”. Пускай автор не показал или показал слишком бегло, что же происходит в душе крестьянина в переломное десятилетие сплошной коллективизации. Зато нам явлен образ, в котором слиты “реальный характер” и “символическое воплощение великой личности, коллективной души народа”... Ну, как тут не дрогнуть, когда столько эпитетов, а всего-то — азартный, довольный собой мужик, которому еще расти и расти до героя Андрея Платонова или Федора Абрамова!
То же самое происходит с Анисимовым, только знак оценки меняется на противоположный. Один из критиков пытался вскрыть социальное значение этого образа: вот-де портрет врага, демонстрирующий “реальную подоплеку внутренней борьбы в стране предвоенных лет”. Значит, ради искоренения Анисимова и были проведены мероприятия, краем задевшие торопливо раскулаченное честное семейство Поливановых и обвиненного во вредительстве доблестного начальника стройки Чубарева! Но встает вопрос: каким же образом вредил Анисимов социалистическому строительству? Он просто себе жил, неся в сердце вражду к новому миру: “страной управляет чернь... а те, кому это больше всего подходило, по рождению, воспитанию, разум и сила нации, вынуждены долбить в Сибири руду, копать золото, спасаться по заграницам... отсиживаться по тараканьим щелям”.
Вот кто он: таракан запечный, маленький человечек, завистник и хитрец, мелкий интриган. К такому выводу ведут здравый смысл и реалистическая оптика.
Но автору нужно другое — и вот образ произвольно, несоразмерно сути характера вырастает, становится символом раздвоенности, оборотничества, по примеру некоторых литературных персонажей конца тридцатых годов. Критики же и вовсе разглядели тут глобальный символ “антинарода”, Анисимов предстал у них неким земным демоном, “олицетворением всех темных сил, внутри нашей страны противостоящих новому миру, угрожающих, подобно ржавчине, разъесть несущие основы ее”.
Какими же средствами достигаются подобные эффекты? Очень простыми. Автор вовсе не озабочен связью психологии и идей в характере Анисимова. Ведь символическому человеку не страшны логические противоречия, он просто не снисходит до них. Ему главное — снова и снова обнаруживать в себе отвратительное, махровое “зло”. Образ создается приёмами гротескной аллегорики. Разве нет чего-то зловеще-инфернального в том, кто выживает крыс из дому следующим образом: поймав одну в крысоловку, обливает ее бензином, поджигает и пускает в подполье?.. Несколько таких эмоциональных ударов — и “символ” готов!
Прискорбную духовную ограниченность персонажей не принято относить на счет их создателя. Но тогда автору нужно по крайней мере показать, что он мыслит глубже своих созданий!


Разгул страстей, буйство не умеющей себя держать невинной плоти. Человек-зверь, раб своих инстинктов. Все это как-то не походит на реальность, где кошмар все-таки замкнут в некие рамки, ему поставлены какие-то барьеры. Что же удерживает хаос, что может его усмирить?
Разнузданная чувственность вступает у Проскурина в конфликт с политическими обязательствами человека.
Некий старичок на страницах романа высказался так: “жалко мне вас... тьма и грязь сожрут вашу новую Россию, без бога и без совести человек — зверь, только о зверином помышляет”. Любимые герои писателя, конечно, не приемлют такой перспективы. Но что правда — то правда: Бог для них умер. Что же заменит его, что обуздает звериные инстинкты человека-обезьяны? Власть, Диктатор.
И вот Сталин, как садовник, денно и нощно печется о “невиданном еще в мире дереве”, “подталкивает” его рост. Жестковат? Но зато делает дело, в отличие от “Троцкого с его разномастной школой последователей” (кто бы это?), которые только власти жаждали да бессмертия. “Сталин со свойственной ему резкостью и беспощадностью ума не раз саркастически обличал потуги пигмеев-политиканов проскочить за счет народа в вечность”. Помогла в разгроме двурушников, по мнению писателя, “ленинская школа жизни и руководства партией”. И вообще Сталин, очевидно, скрупулезно следует намеченному Лениным курсу, потому что он “безошибочным чутьем все того же опытного и умного политика понимал, что любой неверный шаг в сторону от Ленина, вольный или невольный, может оказаться роковым”.
Это в сравнительно раннем романе “Горькие травы” (1964) автор по молодости фрондировал, и складывалось впечатление, что он, хотя и полунамеком, вменяет Сталину в вину террор и послевоенную нищету деревни. Теперь не то. Проскурин чуть ли не любуется “прозорливостью крупного политика”, “добрым прищуром внезапно потеплевших глаз”, “редкой искренностью” (!) вождя, практически солидаризируется с его рассуждением: “жестокость? Нет... необходимость, железная необходимость. Но мы готовы и всегда должны быть готовы к тому, что нас не поймут и не смогут понять до конца”. Да и как иначе? К тому, чтоб “понять” Сталина, толкает автора вся eго концепция истории. Выхода-то нет: либо разгул темных инстинктов — либо железный Сталин.
Забегая вперед, отмечу, что и в третьей части трилогии Проскурин исподволь, устами героев, проводит мысль о том, что жестокий хозяин был неизбежен, а может — и необходим. Что ж, писатель, по крайний мере, последователен, и мы можем увидеть, как прилагается к жизни незамысловатая проскуринская антропология.
...Партийный деятель Петров ищет свидания со Сталиным. Дело житейское. Сталин и сам уже “много думал о возможных перемещениях на важнейших постах в партии и стране, о тех, кто их занимает, и о тех, кто мог бы заменить неподходящих, и этот вопрос тотчас связался у него с именем Петрова”. Но претендент не оправдал ожиданий. Он пытается возражать (!) Сталину, позволил себе сомневаться в его Генеральной линии, понимая необходимость “поворота в истории”, но в то же время словно бы жалея народ, который намечено обломать. “Трудная ломка”,— твердит он и довольно сбивчиво для столь светлого ума докладывает о своих недоумениях.
Но когда бы писатель был хоть сколько-то озадачен логикой возможных возражений Сталину! Он только декларирует: Петров от своих “убеждений” — “ни на один шаг”. Но где же они, убеждения? Чего, собственно, хочет Петров, какую программу он может предложить взамен? Тайна сия велика есть.
В конце концов Петров поддается “силе убеждения” Сталина — и только одно его теперь смущает: “мне не нравится и нем другое, думал потом Петров глухими бессонными ночами, нехорошо то, что он не хочет пресечь это безудержное славословие в отношении себя и, кажется, уже не тяготится, не отделяет себя от этого славословия, вот что непостижимо при такой силе характера и ума”. В целом же в композиции диалога Петрова и Сталина заложен триумф организующей воли вождя. Сталин одерживает над своим товарищем по партии явную победу.
Невольно приходит догадка: не является ли в романе Проскурина и Сталин сильным и умным зверем, страсть которого — политика и власть? Не знаю пока, что с этим впечатлением делать, поскольку ничего подобного писатель открыто, конечно же, не говорит. Но есть логика текста и логика авторского мышления.
Вернемся в Густищи. О связи Захара и Мани узнает друг и покровитель Дерюгина Тихон Брюханов, к тому времени первый секретарь райкома. Узнает — и... глаза его холодеют. Отчего бы?! Ведь, по мысли Захара, “он-то должен помнить двух сестер под Киевом, вместе тогда хорошую ночку провели”. А дело, очевидно, в том, что есть, но мнению Брюханова, “жесткие нормы поведения”, некий политико-моральный кодекс. И если “ты на особом положении”, так будь добр, соответствуй ему, дави в себе “животное”. В кулуарах Тихон может позволить себе выразиться так: “красивая женщина, глазищи в пол-лица, д-да, такой огонь под полой не спрячешь, очень хороша... Знаете, по-мужски вам скажу, понять его (Захара,— Е. Е.) можно”. В официальной обстановке он ничего такого никогда не скажет. Партия для него — институт изживания инстинктов. Партбилет или девка — таков его ультиматум Захару.
Но писатель не столь аскетичен. У него тут же припасена и шутка, он еще и озорует, немедленно сводя Дерюгина с колхозный конюхом, который “стал распрягать, пространно рассуждая о необходимости наглухо огородить племенного жеребца”. А чуть погодя Захар с победительной насмешкой скажет Брюханову: “чудной ты человек, Тихон, все давишь, давишь себя, а жизнь-то одна, другой не будет”. И Тихон, осознав, что однова живем, назавтра пошлет телеграмму женщине, которой увлекся, чтоб бросала мужа и мчалась к нему... Так что же, предпочел в итоге писатель: дисциплину — или природу, стихию, страсть?
Один трезвомыслящий критик предположил, что, обнажая всевластие инстинктов, Проскурин честно сигнализирует о наших русских “размахайстве, буслаевщине”, безалаберности и беззаботности в деле жизнестроения. Я полагаю, что такие приметы национального характера — отнюдь не выражение разгула инстинктов. Другой у них, как правило, исток. Стремление к немедленному раю не может примириться с житейскими компромиссами, не выносит неполной гармонии, хотя бы и в солидных, надежных формах оной. Но дело даже не в этом. Дело в том, что пресловутое размахайство отнюдь, кажется, не тревожит писателя. Тут вряд ли острый сигнал, скорее — оправдание, вплоть до любования. Вольно или невольно человек-зверь, у которого не возникает потребности в нравственном выборе, эпически воспет Проскуриным. А разумные, ученые люди — возможный противовес животному — они же скучные и бледные, худосочные и непонятные.
Автор провоцирует нас на то, чтобы предположить: межа в мире проходит между физически полноценным, мощным, побеждающим — и ущербным в этом плане, иногда компенсирующим изъян рассудочностью, но всё равно терпящим поражение. Мысль эта навеяна многими коллизиями, бесчисленными оговорками автора, хотя им самим и не высказана. А отсюда – полшага до признания и власти тоже – инстинктом, свойственным человеку и заставляющим его стремиться к обладанию другими людьми. Социальный конфликт предстает у Проскурина следствием витальных влечений: воли к власти, телесных страстей. Такое при чтении складывается впечатление – и нечему, некому это впечатление побороть.
После исключения из партии Захар делал попытки воспитать в себе чувство политической вины. Но ничего у него не вышло. Если герои “характерами схлестнулись”, и Захар, не выстояв в этой схватке, бросил партбилет на стол, то где же тут его вина? Он — только проигравший в борьбе за власть, но вовсе не виноватый,— в романе это так ясно! Иных, социальных или моральных мотиваций автор не предлагает.
Сравним этот эпизод с подобным же из “Поднятой целины”. Исключают из партии Макара Нагульнова за “левацкий заскок”. Факт чисто социальный, соотнесенный с Историей. И Нагульнов во многом неправ, и судьи его еще вчера “скакали” не менее резво, а сегодня, в связи с новой директивой, поменяли коней. Шолоховская коллизия проросла из эпохи, напитана ароматом времени. Между прочим, и партбилет Нагульнов не желает отдать. Ведь сколь бы ни был он азартен, но и вспыльчивость его идейна. Она — знак одержимости Макара идеалом. И партбилет для него — пропуск в мировую революцию, пароль, удостоверяющий связь с большой историей.
А Захар? “Озверел”,—так скажет он про себя через некоторое время,— “словно какой поморок на меня нашел”...
Иногда самодовольный человек, может быть, испытывает смутное беспокойство. Не хочется ли ему обрести какую-то опору вне себя, ценность, не ограниченную пределами индивидуального существования? Об этом думаешь, замечая, как утрирована местами в романе идея протягивающейся из поколения в поколение родовой связи. Итак, искомая опора — род? Такой выбор почти не удивляет, ведь кровная преемственность — иной ракурс все той же человеческой несвободы. Волей-неволей человек передает потомству свою витальность, перенятую у предков. Захар гордится: “а род наш... дубовый, в землю на версту кореньями прошел, главный корень пропадет — ничего, другие в свой черед ветвиться начнут, матереть. И так пока земля стоять будет... и все это во тьме, без громкого шума да голосу”.
Антагонист Захара Анисимов также придает этому большое значение. Сам-то он, по собственной аттестации, “пустоцвет”, бездетен. Гложет его, кроме прочего, и зависть к Захару, который сыновьями силен. У Анисимова зреют злодейские замыслы уничтожения дерюгинского рода, ведь “сыновья Захара — это сыновья Захара, и вырастут они, разумеется, ему подобными зверенышами; от китайца может родиться только китаец...” Преследует детей Захара и Федька Макашин. Это для него идея-“фикс”. Во время оккупации он почти только тем и занимается, что пытается их изловить и уничтожить. Характерно, что у Макашина это идет помимо желания, выше разумения — как всевластный инстинкт, неодолимый зов естества. Что это, патология? Нет, в координатах, навязываемых автором, эта мономания вполне естественна. И дело не в реальных мотивах: “они наших детей не жалели, когда на Соловки да на Урал в снега гнали...” По воле писателя Макашин исходит из представления о сверх-значимости рода. Одержимость Федьки идеей родовой (кровной) мести — это предписание какого-то таинственного и непреложного закона мироздания.
Из родов складывается народ, представляющий собой, таким образом, только некий сверхрод: однородную, одноприродную биомассу. Подчас весь народ уподобляется единому дереву с одним корнем и — хочется договорить — с единым мифическим прародителем, пращуром...
Казалось бы, что плохого в идее родства, в почитании родителей и чадолюбии? Но философия рода, намеки на которую мы встречаем у Проскурина, подчиняет эту идею зоологическим детерминантам, низводит её до хриплого зова крови и плоти.
Мы открываем сегодня неизъяснимую притягательность таких понятий, как “традиция”, “преемственность”, “истоки”, “корни”. Невозможно пренебречь обаянием этих дорогих слов. Но давайте поверим разумом смутные догадки сердца. Не окажется ли тогда, что мы подчас одинаково говорим об очень разном?
Кто-то, положим, одухотворяет свой молитвенный пафос идеей духовного родства, идеей нравственного долга перед предшествующими поколениями и добровольных обязательств перед поколениями последующими. Краеугольными камнями такого традиционализма являются общие — и для предков, и для потомков — человеческие ценности, идеальные начала, нравственные императивы.
О, если бы удалось нам угадать нечто подобное у нашего автора! Но нет. Голос крови звучит в его сердце неизмеримо громче иных голосов, заглушает зов совести. Духовным высотам писатель предпочитает родовые глубины.
Взгляд этот не так уж нов. Он вышел из древних языческих потемок. Именно тогда единство постулировалось не на общей цели, а на общем корне, не на идеальной перспективе, а на кровной связи и тотемическом предке. Симптоматично, что такие понятия снова получают права гражданства. Это какое-то неоязычество, исповедующее этнический изоляционизм, высчитывающее принадлежность человека к “корню” и только после удостоверения таковой дающее ему право на “судьбу”. Примитивные языческие фантазии при этом агрессивно внедряются в жизнь, приспосабливают к себе русскую историю и русскую культуру (или любые другие историю и культуру), к которым, в сущности, мифология-новоделка никакого отношения не имеет.
В своей недавно вышедшей книге “Порог любви” Проскурин уже непосредственно, помимо художественных образов, благоговейно поклоняется “сокровенной языческой тайне”, отождествляя эту тайну с “душой” жизни. Вот как, например, писатель размышляет в автобиографической повести о духовных началах русского этноса: “...православие, оказав на русский народный характер определенное влияние и придав ему некое организующее направление, никогда не могло подавить этот характер полностью; откровенно языческое продолжало присутствовать в русском характере, христианское смирение перемешивалось языческими, огромной силы эмоциональными взрывами, и это было нормой не только для народа в целом, но и для его самых гениальных представителей; не избежал этого и Лев Толстой, особенно же ярко отразилась данная особенность, как мне кажется, в созданиях гения Достоевского...” А рядом, не заботясь о последовательности, Проскурин объявил православие “чудовищным гибридом” “двух противоположных начал, двух непримиримых субстанций” — христианства и язычества.
Чем ответить на эти откровения писателя? Давайте хотя бы не принимать на веру умозрительные перлы Петра Проскурина в наших размышлениях о национальном своеобразии, о высших ценностях национальной культуры и духа. Будем проверять эти мыслительные новации исторической практикой и соотносить их с глубокими прозрениями титанов русской мысли. И тогда, я уверен, легковесность проскуринского “язычества” выявится для вдумчивого искателя истины с полной очевидностью. Тогда вполне наглядно определится, что другая у нас, русских людей, родословная: наш национальный идеал — всечеловеческое единение, соборное братство...
Осталось ответить на один вопрос: куда же шел писатель после того, как в “Судьбе” он дал нам довольно-таки своеобразное понятие о человеке? И вообще — шел ли куда? Отложим пока вторую часть эпопеи Проскурина и возьмем первую книгу романа “Отречение”, завершающего трилогию.
Новое время — новые песни. Хотя некоторые герои “Отречения” носят те же имена, что и персонажи “Судьбы” и “Имени твоего”,— это почти совсем другие люди. По сути, роман “Отречение” — совершенно новая вещь, довольно искусственно привязанная к когда-то написанному эпосу.
Но, с другой стороны, захоти мы подробно анализировать “Отречение”, нам пришлось бы пойти по второму кругу, фиксируя идентичность приемов, тождество представлений о мире и человеке.
Тот же слог: безудержный поток речей при бедности мыслей, косноязычная велеречивость: “в обществе наконец-то разгорелась жажда ощутить подлинные корни исторического прошлого русского народа...” Трескучая патетическая невнятность соединяется с механической инвентаризацией бытия без его художественного претворения.
На новой исторической ступени восстаёт старая антитеза неразлучных героев. На сей раз это беспутный, но честный и одаренный Петя Брюханов и карьерист-прагматик Сашка Лукаш.
Есть в романе беглый очерк московских нравов, эскизные зарисовки московских типов — недавняя современность в поверхностных выжимках. Отклик на актуальную тематику затруднен тем, что автор с размахом рассказывает о незначащем — а острое, социально важное сообщение подает уже обобщенным до формулы, подчас злой и точной, но логически, художественно необоснованной. “Фальшь, ложь, фарисейство” в эпоху застоя, кастовость столичного общества, бюрократическое всевластие, — все это не столько показано, сколько названо.
Один из лучших эпизодов романа — ночь престарелого сановника Малоярцева. Фрагмент этот написан под сильным влиянием Льва Толстого. Толстовские интонации, толстовская требовательность к человеку соединяются с проскуринской перегрузкой повествования мелочами и случайностями. Мысли “о бесполезности и ненужности своей жизни”, сознание несвободы, связанности интересами своего клана,— эта маниакальная монотонность старческих переживаний впечатляет, но опять же о судьбе Малоярцева мы узнаем очень и очень мало, отчего никак не удается составить впечатление о его человеческой значительности.
Ну, а как же эротическая сфера? Захар (а Проскурин поверил критикам, рассуждающим о “мужицком Прометее”, и снова представляет нам его как “совершенно уникальную личность”, “от природы выше всех”, “что-то от глубинного русского характера”),—так вот, Захар, несмотря на преклонные лета, все еще ездит по ночам с кордона, где он живет, работая лесником, к бабам в Густищи. Да и у внука его Пети временами “нарастало желание”. Но описано все это неизмеримо беднее, чем прежде, почти без азарта. То ли возраст (старшего Дерюгина), то ли еще что, но страсти в романе “Отречение” поулеглись, витальный порыв оскудел. Захар перешел на иную литературную роль: мудрый старик охраняет лес, борется с браконьерами, поучает дочь, наставляет министров.
Одним из главных героев романа становится, таким образом, резонер. И одной из основных интонаций — резонёрство. Роман переполнен разговорами, соткан не столько жизнью и борьбой, сколько нравоучениями. Странноваты идейные споры, где чаще всего почти невозможно уловить логику спорящих: глобальные мысли бродят без аналитического их сопряжения, невзначай всплывают и снова опускаются на темное дно сознания. Но говорунов хватает. А если не хватит, так автор выведет совсем уж ненужного по сюжету Ивана Ивановича: “после Ленина ни одного приличного лидера не было, один краше другого. Один костьми страну устлал, другой города русской славы у России поизымал, а третий и вообще слово “русский” из лексикона изъял... а? Каково?”
Хлестко! А там еще хлеще: “наш-то, нынешний, все рекорды, кажется, побил: двух слов связать не может, а выступает каждый день, сплошные „сиськи-масиськи"...” И дальше — про “атмосферу лжи, пронизывающую общество снизу доверху”: “честные люди тоже должны объединяться”.
Но Петя, к которому обращены эти слова, вместо того, чтобы с кем-то объединяться, пускается в запой — и разговоры снова заполняют страницы романа. Герои подчас небанально рассуждают о власти и Боге, о России и Сталине, звучит в романе эхо идей Достоевского,— но все это ни к чему не приводит, слово возведено в абсолют. Жизнь же — случайное приложение к речам, а потому и не заслуживает особого внимания, не удостаивается писательской любви.
Однако связь иных мыслей в романе указует на верность автора себе! Начать с непроговоренных вслух размышлений Шалентьева, сравнительно нестарого деятеля в ранге министра, об окружающей его жизни: “все тонуло в словах и лозунгах, страна задыхалась от парадных речей, и все живое и деятельное, любая энергичная мысль замыкалась на благодушной старческой расслабленности и старческой кастовости”.
Нет, я не хочу сказать, что роман Проскурина адекватно отражает болтливую реальность застоя. Не хочу потому, что это не так уж и верно: во всякое время есть место поступку. Не собираюсь я и уличать в раздвоенности Шалентьева, у которого крамольные мысли способствовали “душевному равновесию”. Я — о сути. Виноваты старики. “Жреческая каста”, засели, давят все живое. “Страна дураков”. И, глядя на Малоярцева: “что толку делать революции, если таков исход?” Природу не переделаешь. Похоже, автор согласен: виноват Малоярцев, не желавший “уступить место другому, более крепкому и молодому”. Проскурин опять о своем, о заветном: о биологической основе социальных форм, о природной предопределенности человеческого удела. Снова о том, что “человека нельзя ни исправить, ни улучшить, он таков, каким его запрограммировала природа, и здесь любой социальный строй бессилен”, а значит, надо человечество ограничить в потребностях, пока оно себя не сожрет (по такой логике, добавлю, нужен и Кто-то, здоровый и сильный, кто наставлением этого человечества на верный путь вплотную займется!). Правда, говорит все это безответственный Петя — но ведь за что-то симпатизирует ему автор! Вот и идеальный ученый, опальный академик Обухов за это борется: за экологический баланс, против насилия над природой-матерью.
Такая транскрипция авторских убеждений, очевидно, отчасти навеяна нынешними общественными настроениями. Но мы опять же не будем поддаваться магии прекрасных слов. Ведь по логике Проскурина отказ от власти над природой означает подчинение ей. Это призыв не столько к союзу, сколько к несвободе, к закабалению себя животными инстинктами. Того ли мы ждем от экологического движения?
Анархиствующий философ Козловский восклицает в романе: “какая разница, как ты прожил жизнь и какой ее итог, если человек обыкновенное животное, та же покорная, безгласная скотина?” А что же автор? Проскурин вновь далек здесь от ясности. Еще более далек, чем в “Судьбе”, где он обходился без дидактического резонерства.
Но все дали измеримы, если найдена точка отсчета. Бросим же взгляд на вселенную Проскурина.
Люди и массы людей движимы инстинктами: самосохранение, забота о продолжении рода, половое влечение, жажда власти. Корнями вглубь уходят родовые деревья: одно увядает, отмирает, другое рождается, пускается в рост, расцветает и плодоносит. Автор широко пользуется растительными и животными метафорами, и постепенно метафоричность стирается. За отсутствием альтернатив мы должны понимать дело так, что человек и вправду “скотина”, что общество, история подчинены естественным процессам биологического характера.
Роман “Судьба” начинается со сцены рождения — смерти. По мысли критика, “философский аспект этой увертюры” — “неизбежное обновление жизни”. Приходится ставить ударение на этой неизбежности. Все в этой жизни изначально оправдано, дерево растет только так, как может расти. Из яблоневого семечка не вырастет слива. Никаких вопросов о моральной санкции не возникает.
Согласиться с такой этикой и такой эстетикой не позволяет совесть. Ведь иная красота ведома нам издревле, иная истина.
На что же надеется критик, если писатель, о произведениях которого он ведет речь, так прочно уверен в себе, если для него не существует понятия “выбор”, и, следовательно, он убежден в том, что живет и пишет, как должно? Если, наконец, ему мнится, что сочинениями своими доказывает он верность заветам отечественной культуры?
Критик надеется на читателя. Критик уповает на его чувство правды, на его изначальное знание о своей свободе, неотвратимо влекущее заботы о нравственном решении, которое ложится в фундамент ответственной жизненной позиции. Да ведь и некуда деться от ощущения вины за вчерашнее и сегодняшнее зло. Ведь и наше время уже отчаянно взывает к ответственности каждого человека за все, что происходит в мире. Ведь и в обновительном труде, в перестройке жизни без этого никак, пожалуй, не обойтись.
Other entries
» Пётр Проскурин: СОКРОВЕННАЯ ЯЗЫЧЕСКАЯ ТАЙНА, ИЛИ ЗВЕРЬ НА КОТУРНАХ. Статья 1988 года
Зашел разговор об этом кондовом соцреалисте, и я вспомнил свою давнюю статью в "Неве". Если коротко, Проскурин натурализовал идеологию. Для его героев идеологическая прописка - свойство их природы. С этим связан и гиперэротизм его прозы. Позитивная идеологическая прописка сексуально привлекательна и продуктивна. Далее - подробно (как я понимаю, это отсканированный опубликованный вариант, авторский у меня не сохранился).

Едва ли кто не слышал имени писателя Петра Проскурина. Как-никак тридцать без малого лет работает он в литературе. На счету Проскурина — несколько романов, повести и новеллы; но столь давно писатель подвел некий промежуточный итог своим трудам “автобиографической книгой” “Порог любви”... А не попробовать ли и нам, читатель, резюмировать вклад Петра Проскурина в отечественную словесность?
Настоящий художник узнается по нескольким фразам. Для нас же довольно будет в основном одного произведения. Одного — но зато наиболее известного, отмеченного премией, экранизированного и переизданного! В романе “Судьба”, первой части трилогии, как в капле воды, различим, на мой взгляд, образ мира “по Проскурину”.
Сначала имеет смысл хотя бы вкратце освежить в памяти основные сюжетные оси, представить читателю главных персонажей “Судьбы”.
Время действия романа — это мирные годы (с конца 1933-го) и война. Место действия — западнорусская деревня Густищи, райцентр Зежск, областной город Холмск и Москва. На селе события разворачиваются вокруг председателя колхоза коммуниста Захара Дерюгина. Он сошелся с молодой односельчанкой Маней Поливановой, а у самого семья: жена Ефросинья да четверо детей. Поливановское же семейство у людей на подозрении: разит кое-кому от Акима Поливанова кулацким душком. Не прочь использовать в своих видах эту сложность в жизни Захара затаившийся враг, предсельсовета Анисимов. Бродит рядом бежавший из ссылки кулацкий сынок Федька Макашин. Не может понять Дерюгина и его давний, еще с гражданской, дружок, секретарь Зежского райкома Тихон Брюханов. В итоге Захар выбывает из партии, становится рядовым колхозником. Крепко бит он братовьями Мани, родившей от Дерюгина сына. Маня покидает Захара, уезжает на строительство завода в Зежске, которым руководит еще один герой романа — энергичный энтузиаст Чубарев. Тем временем Брюханов растет но службе, его переводят в Холмск, под крыло первого секретаря обкома Петрова — учителя и советчика Тихона. Здесь разворачивается скоропалительный роман Брюханова с женой редактора местной газеты Клавдией Пекаревой. Немало мы узнаем и о самом Пекареве, об его творческих амбициях и непростых отношениях с Петровым. Петров же выводит нас на еще одного персонажа “Судьбы” — Сталина.
Началась война. Захар попадает в плен. Основные события происходят на оккупированной территории. Брюханов — руководитель партизанского движения, Федька Макашин стал прислужником врагов, он принуждает Маню отдаться ему, точит зуб на детей Захара. Трудно приходится дерюгинскому семейству. Уходит в партизаны дочь Захара Алёнка, судьба сводит ее с молодым разведчиком Алешей Сокольцевым, а после его гибели — с Тихоном Брюхановым, женой которого она и становится, чуть затих шум боев...
Автор водит нас здесь и там — а мы тем временем невольно производим “опознания”. В “Судьбе” то и дело узнаешь что-то из некогда уже читанного. Тут зачастую идет строительство по шаблону, работа на стереотипах — и мало-помалу на наших глазах созидается объемистая антология общих мест. Проскурин лихо катит по уже готовым, давно положенным рельсам. И вот вам, к примеру, набросок производственной повести о строительстве моторного завода, где все “вплетало свой голос в единое напряжение большой работы”. Мне трудно представить, как можно вплести голос в напряжение, но легко заметить сходство этой части романа с произведениями тридцатых годов.
Если что и достигается богатой залежью вторичности, так это некоторое сходство общей картины, нарисованной в романе, с реальной жизнью народа и страны, а также определенная широта оценочных критериев. Причем, я бы сказал, это сходство с действительностью и уровень критерия прямо зависят от качества того источника, который послужил на сей раз основой для самостоятельного — где более, где менее умелого — сочинительства, вышивания, так сказать, нового узора по старой канве.
Обычно тут все делается словно наспех. Проскурин дает конспект. Мы становимся свидетелями трудового энтузиазма, заражающего массы, внимаем толкам о законспирированном вредительстве — но конфликты так и не успевают развиться всерьез, нам предложена словно бы сокращенная стенограмма знаменитой литературной темы. Авторский интерес к своим персонажам чрезвычайно непостоянен. И если Проскурин выводит деятелей областного масштаба, рассказывает об их трудах и личной жизни,— то все это без той сосредоточенности, которая характерна для нe столь уж малочисленных произведений о партийных и советских работниках. Все — в спешке, крайне избирательно. Оттого невозможно четко уяснить ни характер деятельности руководителя на своем ответственном посту, ни степень его человеческой значительности.
Наиболее убедительны в “Судьбе” моментальные зарисовки. Например, рассказ о том, как у приехавшего в Москву на съезд колхозников Захара берет интервью “бритый молодой человек с холодными узкими стеклышками очков на глазах”. “Бойкий газетчик” вытягивает из Захара не то, что тот мог бы сказать, а то, что нужно, что соответствует политическому моменту, предусматривающему “ликвидацию кулачества”.
Но от беглых штрихов эпохи необходимо перейти к главным проблемам жизни. К коллективизации, например. В этом случае не обойдешься общим контуром ситуации: “вокруг много и настойчиво говорили о внутренних врагах, газеты ежедневно писали о кулацкой хитрости, коварстве и жестокости”. Вряд ли кого удовлетворят теперь такие констатации. Однако пределы вхождения в роман истории довольно-таки очевидны. Проскурин талантливо недоговаривает, умело касается многого намеком, краем. Писатель виртуозно обходит острые углы, мастерски обтекает зоны риска, умело лавируя и неуловимым движением рук сшивая крайне приблизительную картину действительности.
Лишь три дня длится, например, ссылка семьи Поливановых, записанной в кулацкие: начальство в районе разобралось и вернуло раскулаченных было крестьян в родное село. Чуть дольше продолжались и мытарства обвиненного во вредительстве начальника стройки Чубарева: нашлись влиятельные заступники, и его немедленно освободили из застенка НКВД... Заступником, собственно, был известный нам Петров, специально ради этого ездивший в Москву. Но автор, умеющий быть чрезвычайно подробным, как раз тут пустился в умолчания — и мы ничего не узнали о средствах, которые использовал ходатай в благородной борьбе за освобождение невинного человека. Курьерским поездом, на полном ходу проскакивает писатель мимо репрессий тридцатых годов. Бледным эхом проходит на первых страницах и весть о страшном голоде 1933 года на Украине. Весть эта не вызывает в героях ни сочувствия к жертвам, ни даже долгого раздумья, хотя места-то, кажется, не столь уж дальние, если занесло сюда, в Густищи, нищенку, помершую в стогу. Один сболтнул что-то на сей счет. Захар его одернул: “разговорчики у иных... дерьмом начинены”. Напугал этот укорот и автора, который тоже замолчал про голод.
Позади оставляет Проскурин самые драматичные события коллективизации. К началу действия все в основном уже совершилось и завершилось. Мельком, без особого интереса, коснулся автор выселения раскулаченных семей — а дальше удалился в перипетии Захарова сердечного романа и Захаровых неладов с Анисимовым.
Итак, романная панорама у Проскурина — как правило, конспективный обзор того, что сотворили его предшественники, с некоторыми личными прибавлениями и большими убавлениями. Однако предтеч немало, а перо нe любит остановок — и отсюда объем изделия.
“...Под окном стоял сколоченный из неровно вытесанных досок стол, он сейчас не был виден в темноте. На нем остались лежать с вечера несколько затрепанных книжек, два тома сочинений Сталина в темно-красных переплетах, роман Островского “Как закалялась сталь” и почему-то “Тиль Уленшпигель””. Переплеты и названия, выходит, легче увидать в темноте, чем стол. Но это мелочь. А главное, роман Проскурина часто напоминает этот самый неразличимый стол: всего тут много, а присмотришься — все “почему-то”, постольку-поскольку.
Где же в таком случае искусство, где творчество? Искусство сводится к искусному умению угодить официальным требованиям и в то же время заинтересовать читателя. Первое требование предполагает, в частности, политически безупречный, идеологически на все сто процентов “верный” характер конфликтов — пусть и ценой утаиваний, а то и противоречий. Второе — интригующий читателей открытый драматизм, контрастность противостоящих персонажей, привлечение в герои исторических деятелей... Событийности, броским эффектам отдается здесь явное предпочтение перед социальным анализом, духовным наполнением повествования.


Похоже, что писателю попросту неинтересно возиться с неподатливыми историческими реалиями: он даёт намек на них, а сам увлечен другим. И тут приходится сделать вывод. Да, концепции в романе нет. Но — в масштабе целого повествования. Однако в отдельных фрагментах довольно настойчиво пробивает себе дорогу весьма определенное понимание человека и истории. Я не могу сказать, что оно утверждается сознательно. Но эта тенденция — часто подспудная, не всегда, возможно, ясная и самому автору – наиболее последовательна. Складывается впечатление, что именно она является адекватным отражением того, каким видится писателю мир.
Но обо всем по порядку.
В 1933 году Аким Поливанов, “мужик в хорошем достатке”, чувствуя, что над его головой сгущаются тучи, “егозит” перед председателем Дерюгиным: поит его, кормит, тешит своим страхом. Чего не содеешь, когда семье грозят Соловки? У Захара же своя думка. Весь он налился “тягостной дурнотой” и на вечеринке не отводит глаз от “крутобедрой девки с высокой ждущей грудью”, дочери Поливанова Мани. В атмосфере разлито эротическое томление, и описано это вкусно, со смаком. С застолья Захар идет не домой, где ждет его жена с детьми, а...
“ — Ты, Захар? — спросила Маня испуганным шепотом и в то же время почти обрадованно (...)
(...) и лег рядом на теплую перину, и едва успел дотронуться до ее разгоревшейся груди, как уже больше ничего не помнил... лишь почувствовал, как по ее телу прошла дурманящая боль; жадно дыша ему в лицо, она затем почти в забытьи шепнула: “Больно, Захар!”, и он поцеловал ее в губы; в его дыхании смешивалась горечь самогона и махорки”.
Вот такой он, этот Захар: злой и дерзкий мужик, жадный до бабы. Весь-то он в горячке, “словно молодой зверь, учуяв где-то рядом дразнящий запах”. Писатель не поцеремонится и уточнит устами героев: “кобель”.
И Захар не один такой. Тот же Аким “по себе знал о той безудержной, слепой тяге к приглянувшейся бабе”. А отец его, дед Макар, “в устранении от всяких человеческих страстей... в ожидании смерти” вещает, что “мужицкое дело... оно того... Удержа-то и не осилить в самый сок”.
Потом живописуются немецкие охальники и насильники. Однако молодой и сильный партизан Алёша Сокольцев тоже желает время “по-человечески провести”, а именно: “он отодвинул от себя автомат и принял ее в руки и почувствовал теплоту ее слегка вздрагивающих плеч; он потянул ее к себе и уже ни о чем больше не думал...”
Подробно, вдохновенно, хотя и однообразно описывает Проскурин эти игрища плоти. И когда видишь, что даже сам холостой товарищ Брюханов втайне завидует безответственному Захару, что и его “дичь распирает”, и он, наконец, соблазняется Клавдией Пекаревой, а после, “не в силах справиться с собой”, “подхватил на руки и понес” дерюгинскую Аленку, когда замечаешь, наконец, нешуточную увлеченность автора этим скоромным предметом, то начинаешь догадываться: именно тут и выпевается лучшая проскуринская песня! Здесь писатель выкладывается до конца. Где теперь те извне навязанные шаблоны, о которых мы толковали вначале? Там мы заставали автора словно бы за выполнением обязательного задания, соцзаказа — здесь он поет от души, в полной мере самовыражается (и постольку даже по-своему интересен).
Относится сказанное не только к эротическим сценам, в обилии которых Проскурин не знает себе равных в нашей литературе последнего времени. Нередко он просто внимательно вслушивается в “сладкое, звенящее от молодости и силы напряжение в теле”, не пренебрегает возможностью продемонстрировать обнаженное тело, обычно мужское. С упоенной кропотливостью описывает автор драки, четко фиксируя момент и способ смертоубийства: “...он ухватил его пятерней за лицо и, не обращая внимания на впившиеся в край ладони зубы, рванул голову в сторону и назад, ломая шейные позвонки...”
Проскурин и у читателя пытается вызвать шоковые ощущения. Он фиксирует моменты страдания, физической боли, немощи, уродства — и “мучительно яркого” плотского наслаждения, телесного восторга.
Присмотримся к самоощущению Захара после того, как он влез в окно к Мане. Никаких сомнений, никаких угрызений совести от жизни на два дома. “В его глазах это било делом житейским и простым”, “вины за собой он никакой не чувствовал и не мог чувствовать”. Перед нами, читатель, особенный случай: положительный герой, открыто, бесстыдно (подлинное проскуринское словцо!) изменяющий жене.
Ах, обаятельная стихия! “Видишь, контру нашли: здоровый мужик к девке ходит, спит с нею. Великое преступление!” Деяния Захара тщательно реабилитируются. И Маня-то его любит аж с детства, и жена Ефросинья не может уже вполне удовлетворить его — “ухайдакалась”, да и что мужику одна баба?
Не пора ли отменить стыд и вину как религиозные предрассудки? У Проскурина в случае с Захаром и Маней все равно правы. Зная, как такое получается в жизни, подкачав сюда воздуха эпохи, и мы готовы всё понять и оправдать. Пробегает, правда, ветерок Акимова страха, его страдания и жертвы. Но был ли мальчик? У писателя — и не было. Все довольнешеньки, сочувствия никто не просит. Ведь вины, как говорилось, на свете нет: Захар отдался страсти, потому что молод и здоров, Маня отдалась Захару, потому что пришла её пора, Аким отдал Маню, потому что хочет жить. Иногда, если верить автору, Акиму Маню жалко. Вероятно, сказывается дореволюционная привычка, дает о себе знать проклятое прошлое!
Проскурин любит сильных, любит энергичных. Истинный пафос писателя в романе — апофеоз плотского начала, когда бродит витальная брага, а заряды чувственности разряжаются в поток страсти. То пьянящие, то жестокие мистерии плоти в романе – не какая-то случайная черта, некритично перенятая у предшественников. Да и трудно припомнить такое упоение, такую назойливость. Тут мы приближаемся к самому заветному. К тому, что прежде всего знает автор о человеке. Это — истина о человеке-звере.
» Культурный герой . Неопубликованная статья 2004 года
- персонаж мифов, создающий или приносящий людям культурные дары (огонь, культурные растения, орудия труда), обучающий людей навыкам целесообразной деятельности (науке, искусству, охоте, ремеслам), нормам социального бытия и сакральным ритуалам и совершающий различные подвиги мироустроения (космизация бытия – разделение земли и воды, дня и ночи, времен года и пр.), прометеистическая личность, демиург, первопредок.
Понятие о культурном герое сложилось еще в ХIХ веке в науке о мифах, где посредством него функционально определялась творческая личность, заявляющая о себе во многих мифологических системах.
В науке мифологии было немало споров о происхождении этого образа мифа, высказывались разные мысли в зависимости от того, как определялись происхождение и сущность мифа. Культурный герой мог мыслиться и как реальная историческая фигура, и как аккумуляция человеческих достижений, и как метаморфоза предка. Однако принципиальный смысл деятельности и функции культурного героя зафиксированы очень четко и пересмотру не подвергались. Культурный герой личностно представляет идеи гармонии, порядка, причем реализует эти идеи в своей деятельности, в развитии от хаоса к космосу, и связан с первоначалами, с правременем (Urzeit), является основоположником, зачинателем. Это личностно воплощенный символ великой мифической и религиозной, социальной и культурной, эротической и интеллектуальной темы созидания, космизации бытия.
По характеристике Е.М.Мелетинского, пытающегося эволюционистски обозначить развитие мифообраза к.г., «в версиях мифов, отражающих специфику присваивающего хозяйства, культурный герой добывает готовые блага культуры, иногда - элементы природы путем простой находки или похищения у первоначального хранителя (у старухи-прародительницы, у хозяйки царства мертвых, у небесных богов, у духов-хозяев). Параллельно или стадиально позднее возникают мифы об изготовлении природных и культурных объектов культурным героем-демиургом с помощью гончарных, кузнечных и других орудий. В архаических мифологиях представления о первопредках - демиургах - культурных героях синкретически не расчленимы. Связь с тотемными предками объясняет звериные имена и атрибуты, частичную зооморфность многих культурных героев. Культурный герой иногда выступает борцом со стихийными природными силами (чудовищами, хтоническими демонами и др.), которые пытаются смести установленный порядок. Культурные герои не обязательно сакрализованы и соотносятся с некоторыми категориями духов и выдающимися историческими личностями прошлого (Чингисхан, Александр Македонский и т. п.). Таким образом, они отличаются от настоящих богов, но при этом подчеркивается их магическая сила. На более высокой ступени развития культурный герой может эволюционировать к богу-творцу, но может развиваться в сторону сказочного или эпического героя. Архаические черты культурного героя обнаруживаются у различных богов (Один и др.). С выделением пантеона высших небесных богов культурный герой иногда превращается в помощника, посланца верховного творца, исполнителя воли последнего, но возможен конфликт культурного героя с богами».
Наиболее известными мифическими персонажами этого плана являются Прометей (по определению А.Ф.Лосева, «всемирно-исторический символ цивилизации»), Тесей, Геракл, Персей, Осирис, Ромул и Рем, Гильгамеш и др. Но понятие о культурном герое далеко вышло за пределы собственно мифа, оно оказывается применимым и к героям эпоса, и к персонажам истории и искусства. В этом случае культурным героем называют выдающуюся личность, деятельность которой имеет безусловно позитивный смысл с точки зрения господствующих нравов, общественных критериев морали, эстетики и вкуса. Представление о культурных героях корреспондирует и с романтическими мифологемами героической личности, вершащей историю (Т.Карлейль), сверхчеловека (Ф.Ницше), великого религиозного реформатора (у последователей Л.Толстого, Н.Рериха, Е.Блаватской и др.), харизматического вождя масс, мудрого диктатора, универсального гения, художника-пророка и творца новой реальности, новых ценностей и мировых основ.
Выйдя за рамки сугубо научного словоупотребления, понятие «культурный герой», в последнее время становится употребительным и в общественной практике, в лексике масс-медиа. Исторически непостоянное представление о культурном герое есть выражение актуальной общественной потребности в ярком личностном ориентире, в харизматическом вожде, в «живом примере» служения долгу, самоотречения, борьбы и победы, в образце для подражания.
В словаре А.И.Кравченко дается, в частности, такое определение культурного героя: «реальный человек, который благодаря своим моральным или профессиональным качествам превращен в культ, почитаемого человека, культурного лидера (…) Культурная роль реальных героев - вдохновлять простых людей на свершение нравственных поступков, заражать их творческой энергией и созиданием. Они показывают, что идеальное совершенство не есть некая недосягаемая цель, но представляет собой нечто такое, чего может достичь обычный человек, затративший на достижение цели огромные усилия».
Деятельность к.г. имеет различную направленность, разное профессиональное выражение. Часто она связана непосредственно с культуртрегерством, с художественным творчеством, требующими больших энергетических вложений и не всегда окупаемых материальных затрат. Характерное выражение этой связи – состоявшиеся недавно, в начале нового века, в России и Украине фестивали культурных героев. Их статус при этом определялся следующим образом: «Культурные герои - это люди, которые, несмотря на отсутствие регулярной финансовой поддержки культуры со стороны государства, ежедневно продолжают свои творческие поиски - пишут новую музыку и стихи, ставят театральные спектакли, рисуют картины и создают видеофильмы. В этом состоит смысл их жизни, что является в наше время истинным "культурным героизмом"» (А.Зинченко).
Формирование «пантеона» культурных героев прошлого и настоящего происходит в результате совместных усилий идеологических институтов, авангардных социокультурных групп и массового сознания, сориентированного на различные критерии. Этот «пантеон» героев, возведенных на Олимп общественного признания, становится одним из центральных элементов национального, субкультурного или общечеловеческого мифа. Культурные герои личностно представляют предельные величины возможного и реального совершенства, наивысшие выражения того или иного типа человеческой самореализации, общественного служения.
Представление о культурном герое легко поддается нормативизации и может становиться основой воспитания и самовоспитания. Характерны признаки культурного героя, которыми наделяет его современное студенчество: «Мы предлагаем список необходимых знаний для идеального культурного героя нашего времени. Читать классическую русскую и зарубежную литературу. Быть в курсе современной литературы. Знать два иностранных языка. Обладать грамотностью письменной и культурой устной речи. Знать мировую и отечественную историю. Свободно читать философские тексты. Ходить в театр и на концерты, знать известных актёров, режиссёров, певцов и музыкантов. Слушать музыку и разбираться в классике, джазе, роке и т.д. Выписывать и читать газеты и толстые серьёзные журналы. Знание гуманитарных наук: психология, социология, культурология и т. д. Уметь пользоваться двумя-тремя компьютерными программами, Интернетом. Естественные науки: физика, химия, биология, анатомия. Уметь применять на практике формулы геометрии и алгебры, быстро вычислять в уме. Знать географию и этнографию мира. Этикет в общении и взаимоотношениях (особенно со слабым полом). Заниматься каким-нибудь видом спорта. Разбираться в политике, законах и экономике. Смотреть хорошие фильмы и телевизионные программы. Иметь духовное развитие, знание религиозных текстов, учений. Владеть одним из искусств (музыка, живопись, танец, письмо и т.д.). Разбираться в течениях искусства, ходить на выставки» (сводка студента из Владивостока Кирилла Чичаева).
Культурные герои обладают разным масштабом известности, признания. Они могут иметь общечеловеческое значение или располагать лишь местным признанием, пользоваться симпатиями локальной группы. Дифференцированность современного общества предполагает дифференциацию и культурных героев. Показательны в данном аспекте суждения А.И.Кравченко: «…феномен К.Г. имеет негативные аспекты. Фанатичные поклонники и рок-группы превращают в кумира или К.Г. талантливого музыканта или экстравагантную личность, часто не выделяющуюся нравственными достоинствами. Шоу-бизнес намеренно создает К.Г. невысокого качества для массовой культуры». Проблематичная оценка некоторых современных культурных героев может быть соотнесена с древней мифической традицией, в соответствии с которой культурный герой мог иметь брата-близнеца, неудачного подражателя, пародиста, насмешника (трикстера) или сам обладал амбивалентными чертами.


Лит.: Вронская Д., Чугуев В. Кто есть кто в России и бывшем СССР. М., 1994; Грушко Е.А. Энциклопедия знаменитых россиян. М., 2000; Грушко Е.А., Медведев Ю.М. Энциклопедия знаменитых россиян до 1917 года. М., 2001; Залесский К.А. Империя Сталина. Биографический энциклопедический словарь. М., 2000; Золотько А.К., Кондратюк С.А. 2000 великих людей. Малая энциклопедия персоналий: Великие люди. Династии. Лауреаты Нобелевской премии и премии «Оскар». Харьков, 2001; Калугин В.И. Герои русского эпоса: Очерки о русском фольклоре. М., 1983; Кравченко А.И. Культурология: Словарь. М., 2000; Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1976; Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. М., 1995; Мифы народов мира. Энциклопедия. Т.2. М., 1992. С.25-28, библ.; Топоров В.Н. Эней – человек судьбы. К средиземноморской персонологии. Ч.1. М., 1993.

https://www.academia.edu/31229887/%D0%9A%D1%83%D0%BB%D1%8C%D1%82%D1%83%D1%80%D0%BD%D1%8B%D0%B9_%D0%B3%D0%B5%D1%80%D0%BE%D0%B9
» Мои твиты
  • Вт, 19:53: Три поколения рода Жуковых (на страницах и за страницей Очерков истории ярославской журналистики) https://t.co/oEQULm99Mb

» Три поколения рода Жуковых (на страницах и за страницей Очерков истории ярославской журналистики)
Иван Александрович Жуков - публицист, журналист и издатель, основоположник независимой от властей прессы Верхневолжья - родился в Гжатске 2 февраля 1827 года в семье хлеботорговца и казенного поставщика продовольствия. С 12 лет, рано осиротев, он трудился в конторе дяди и городского головы Гжатска А.И. Жукова, потом в пароходствах «Польза», Нептун», «Саваж и Миронов». Занимаясь хлебной торговлей, изучил хлебное дело и водные пути сообщений.
Занявшись самообразованием, обнаружил склонность к литературе. Его статьи принимали журнал «Отечественные записки», газета «Голос».
В 1863 году ему было разрешено издавать в Рыбинске небольшую газету «Рыбинский листок». Жуков намеревался издавать газету «не для богатых, которые ни в какой газете не нуждаются». Взгляды его были демократические. Журналист стремился быть независимым судьей общества и мечтал восстать против вековой несправедливости, вырвать ее с корнем.
Первая городская газета в Рыбинске вышла 2 мая 1864 года. Она печаталась в Ярославле. Жуков собирал биржевые цены, фельетоны, полемические заметки, повести, романы и отправлял пароходом в Ярославль Александру Скабичевскому. Скабичевский редактировал материалы, печатал их в типографии и отправлял тираж пароходом в Рыбинск. Цензором был рыбинский полицмейстер Марков. Скабичевский писал о впечатлении от первой встречи с Жуковым: «Он представлял собой типического волжского купца, вдоволь погулявшего и вниз, и вверх по матушке по Волге и на расшивах, и на баржах, и на пароходах. … От всей его фигуры так и веяло каким-то необъятно широким простором. В голосе его было много задушевности и искренности».
Газета писала о необходимости благоустройства города, о слабом преподавании в училищах, о публичной библиотеке и театральных гастролях, о ярмарках и рыбном промысле, о рыбинских трактирщиках и скандалах на бирже, о бедняках и купеческих разгуляях. Давались цены на хлеб на рыбинской бирже, на водные грузовые и пассажирские перевозки, на поставку грузов, на работы лоцманов и крючников. Биржевые цены публиковались в правой колонке на первой полосе. «Творчество Жукова хоть и было безграмотно, но излагались заметки с юмором. В результате умелой редакторской правки газета получалось интересной, живой и актуальной. У нее были читатели не только в Рыбинске и Ярославле, но и в Санкт-Петербурге, Москве, Нижнем Новгороде».
Средства на издание газеты поначалу предоставлял богатый петербургский родственник Жукова, купец Андрей Жуков. Но, несмотря на все достоинства, газета расходилась плохо и приносила владельцу одни убытки.
Критика купечества стоила изданию жизни. В №20 «Рыбинского листка», вышедшем 16 июля 1864 года, рассказывалось, как купечество и местное начальство встречало прибывшего в Рыбинск на пароходе «Смелый» главного управляющего путей сообщения и публичных работ. Жуков не упустил случая посмеяться над подобострастием купцов, которые, едва завидев на горизонте дымок того парохода, уже поснимали шапки и стояли с обнаженными головами все время, как пароход медленно приближался к Рыбинску. Заведующий губернской типографией Вадим Лествицын отправился к губернатору Унковскому с номером «Рыбинского листка» и объявил, что он не может выпустить из типографии газету с таким предосудительным глумлением над почтенным рыбинским купечеством. Губернатор велел уничтожить тираж. А Жуков был изгнан городским головой с рыбинской биржи.
Жуков не сдавался – печатал статьи с обличениями махинаций рыбинского купечества. Писал о том, что отцы и деды некоторых тузов-воротил нажили капитал фабрикацией фальшивых ассигнаций в эпоху Екатерины II; о том, что рыбинские купцы «в муку подмешивают белый порошок, молотый кофе делают из спитой кофейной гущи, скупая ее у кухарок. А вместо шоколада продают чудовищную смесь из чечевицы, картофельного крахмала, грязного сахарного песка, яичных желтков, телячьего или бараньего сала и корки какао. К этой смеси прибавляют еще киновари и сурика… Что касается подделки фабричных и заводских изделий, то она в последнее время доведена до еще большего искусства, чем порча съестных припасов, так что ставит в тупик ученых технологов, химиков и экспертов».
Рыбинские купцы вконец осерчали и послали просьбу министру внутренних дел о прекращении выпуска «Рыбинского листка». Просьба была удовлетворена. 24 июня 1864 года первая рыбинская газета закончила свое существование на 36-м номере. По одной версии, именно жалобы местных купцов положили конец этому обличительному изданию, по версии Скабичевского цензура была поводом, а причиной закрытия было плохое состояние финансов.
Как вспоминал в конце XIX века Скабичевский, «никогда ни до, ни после того печать не была так либеральна и смела, никогда ей так много не допускалось, никогда не имела она такого решающего, почти господствующего голоса в русской жизни». Газета стала первым полнокровным органом мнений в XIX веке в губернии, да и на Волге вообще – и была, по сути, некоммерческим изданием. Газета, замечал Скабичевский, едва ли смогла бы продлить свои сроки: «Дни “Рыбинского Листка” были сочтены и без всяких давлений свыше».
Жуков вновь занялся торговлей и писал промышленно-торговые корреспонденции в «Голос». В 1873 году Жуков вновь получил разрешение на издание газеты под названием «Рыбинского биржевого листка» (по другой версии, он не имеет отношения к этому проекту). Через два года Жуков перенёс издание этой газеты в Нижний Новгород и переименовал её в «Нижегородский биржевой листок».
Первый номер издаваемого им «Нижегородского биржевого листка» вышел 2 июля 1875 года. Первоначально ее ежедневный выпуск осуществлялся лишь во время ярмарки, но с 1 июля 1879 года газета стала ежедневной. В редакции работали сам Жуков и П. А. Благовещенский.
Постепенно «Нижегородский биржевой листок» вырос в крупноформатную многополосную газету с собственной типографией. В программу издания входили: месяцеслов-календарь, объявления нижегородской городской управы, корреспонденции из уездов губернии и столиц, сведения о торговых оборотах нижегородской ярмарки, биржевые сведения, газетные вести, политические известия, дневник происшествий, судебный отдел, обо всем (из жизни в городе), новости науки и культуры, мелочи и курьезы, справочный и рекламный отделы. В разделе “По родным палестинам” (провинциальное обозрение – фельетонные статьи из жизни городов Поволжья) за подписью “Фигаро” критически освещалась жизнь “провинции” - в центре внимания оказывались события разного масштаба, как правило, произошедшие в ближайших к нижегородским “палестинах”. Жуков под псевдонимом «Севастьян Микитич» сам постоянно писал витиеватые длинные передовые статьи; «его передовицы стали, так сказать, обычным бытовым явлением местной жизни» ("Русские ведомости").
В 1871 году было учреждено Международное телеграфное агентство, вскоре в Нижнем Новгороде, как и в ряде других городов России, открылось своё отделение МТА, агентом которого стал Жуков.
После 16 лет редактирования «Нижегородского биржевого листка» Жуков 31 августа 1891 скончался. В № 208 от 31 августа в последний раз были напечатаны его должность и инициалы «Редактор И. Жуков».
Жуков был, по оценке «Русских ведомостей», «одним из старейших и ... неутомимейших деятелей бедного еще провинциального слова ... одним из пионеров печати в глухой провинции».

После смерти отца газету (она получила имя "Волгарь") возглавил его сын Сергей Жуков (родился в селе Васильевском Рыбинского уезда). Материалы о нем опубликовал журналист Ст. Смирнов.
С.И. Жуков первым из нижегородцев применил наборные машины, построил новое здание типографии на Большой Ямской, провел электрическое освещение. «Волгарь» стал одной из самых читаемых газет Поволжья с тиражом свыше 6000 экземпляров. В нем было все: официальный отдел, новости российские, заграничные и местные, фельетоны, театр и музыка, бега и скачки, история и коммерция, политика и судебная хроника, литературная страничка. Время от времени печатались «прибавления». В 1901 году подписчики получили «Ночные известия «Волгаря». А с 1894 года на протяжении пяти лет в навигацию ежедневно издавался «Вечерний листок «Волгаря». Не чурался Сергей Иванович и общественной жизни, занимаясь - по примеру отца и тестя, хлебопромышленника Н. М. Башкирова – благотворительностью. С 1891 года несколько сроков подряд он состоял гласным Городской думы.
Описывая мятеж, вспыхнувший в Сормове и Канавине 12-15 декабря 1905 года, газета не скрывала симпатий к восставшим. «Революционный боевой элемент в городе, – запальчиво писал его репортер, - то есть, та часть прогрессивных людей, которая резко двинула борьбу за осуществление освободительных реформ на путь вооруженного восстания, отделившись от умеренно-прогрессивных партий и вступив с ними в открытую вражду, по примеру московских революционеров, сделала попытку произвести переворот в Нижнем». За это Сергею Жукову доставалось и от консервативных критиков, и властей. Газета «Козьма Минин», орган отдела «Союза русского народа», регулярно обличала его

либерализм. Нижегородский кремль не раз выносил постановления о наказании редактора «Волгаря» рублем с возможной заменой штрафа арестом. Февральский переворот 1917 года «Волгарь» принял восторженно.
А 23 января 1918 года в Нижнем Новгороде были закрыты последние небольшевистские газеты. В числе их оказался и «Волгарь». 24 января орган нижегородского Совдепа, «Рабоче-крестьянский нижегородский листок», напечатал постановление исполкома Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов: «1) Ввиду непримиримой позиции в отношении Советов меньшевистской газеты «Жизнь» и эсеровской «Народ» издание этих газет приостановить. 2) Ввиду неподчинения редакции газеты «Волгарь» декрету Совета народных комиссаров о монополии объявлений, издание газеты приостановить. Типография г. Жукова конфискована». Типография досталась рупору РКП(б) газете «Красное знамя». На другой день прошло общее собрание союза работников печатного дела. Рабочие типографии «Волгаря» потребовали выпуска газеты под новой редакцией. Но все было напрасно. Драматичной была судьба редактора-издателя «Волгаря». Сергей Жуков вскоре был арестован губернской ЧК за невзнос революционного налога и посажен в тюрьму. Затем для него началась нелегкая жизнь с клеймом бывшего капиталиста и лишенца. Вскоре он переехал в Москву. Там трудился регистратором в управлении Народного банка РСФСР, а после болезни, вызванной истощением, – в кустарно-сбытовой кооперации. В 1921 году Жуков вернулся в Нижний. Работал сначала в Губпродкоме, Хлебопродукте и Госпосреднике. Затем статистиком-экономистом ярмарочного комитета. Он арестовывался в 1926 году на 4 дня. В 1927 году корректор в Нижполиграфе, но через два года уволен в связи с лишением избирательных прав. Позднее устроился в Губплан, последняя до репрессии должность – статистик-экономист Нижкапстроя – организации, строившей, в частности, первый мост через Оку. Арестован и репрессирован в 1931 году ОГПУ и, вероятно, тогда же погиб.

Как пишет Ст. Смирнов, Сергей Жуков был арестован 31 октября 1930 года на основании ордера полномочного представительства ОГПУ по Нижегородскому краю. «У меня в руках архивно-следственное дело № 2025 по обвинению граждан Вихорева Б.А., Полянского П.Н., Полянского И.Н., Пожехина Н.И. и Жукова С.И. по статье 58 – антисоветская агитация. Из материалов дела следует, что в день ареста на квартире Сергея Жукова по ул. Максима Горького, 47 сотрудником ОГПУ Волковым был произведен обыск, после чего подозреваемого взяли под стражу. При обыске изъято писем и открыток 24, фотокарточек 4, две записные книжки, один серебряный и два бронзовых жетона. Никакой белогвардейской литературы, не говоря уж о браунинге или динамите … Его привлекли к дознанию в качестве обвиняемого 13 ноября. В постановлении говорилось: «Жуков Сергей Иванович изобличается в том, что будучи идеологическим ненавистником существующего советского строя, в целях подрыва и ослабления советской власти входил в состав контрреволюционной группировки, члены которой были тесно связаны между собой и на протяжении ряда лет вели злостную антисоветскую агитацию». Обвиняемый виновным себя не признал и заявил, что никаких политических разговоров не вел, а к власти относится вполне сочувственно. Уполномоченному Жулидову, 25 ноября посетившему камеру № 7 в изоляторе ОГПУ на улице Воробьева, было заявлена просьба об ускорении разбора дела, поскольку, мол, оно связано только с арестом сына и поэтому является недоразумением. В заявлении Жуков написал: «Горжусь своим сыном»». (Речь идет об историке Борисе Сергеевиче Жукове.)
«Ему и четырем товарищам по несчастью предъявили официальное обвинение в совершении преступления по разным пунктам пресловутой 58 статьи. Обвинительное заключение подписали уполномоченный особого отдела Головкин, помначотдела Плейн. А 13 марта 1931 особое совещание при коллегии ОГПУ, рассмотрев дело № 107072 по обвинению пяти человек, приговорило Бориса Вихирева к заключению к концлагерь сроком на 3 года; Павла и Ивана Полянских и Николая Пожехина – к ссылке в Северный край на 3 года. Сергей Жуков из-под стражи освобождался, но лишался права проживания в 17 городах и краях также на 3 года, с прикреплением к определенному месту жительства. Какому – в деле отсутствовало. В семейном архиве правнучки Сергея Ивановича, москвички Александры Сергиевской, хранится почтовая карточка, отправленная издателем «Волгаря» из Саратова 31 декабря 1931 года, с поздравлениями с Новым 1932 годом жены Людмилы Матвеевны. Это была последняя весточка от Сергея Ивановича Жукова».

Внук Ивана Жукова Борис Сергеевич Жуков родился в Нижнем Новгороде 1 декабря 1892 года. Окончил физмат Московского университета, преподавал на кафедре антропологии. Работал в Научно-исследовательском институте антропологии МГУ, являлся членом Центрального бюро краеведения, заведующим отделом и палеонтологической лабораторией Центрального музея краеведения. Возглавлял археологические экспедиции по изучению каменного и бронзового века, работавшие в Подмосковье, Нижегородском и Тверском крае, в Причерноморье и др. По оценке А. Формозова, «к концу 1920-х годов Жуков оказался одной из центральных фигур в русской науке о древностях». Обвинен во вредительстве. В 1930 году был арестован и 23 августа 1931 года осужден коллегией ОГПУ по статье 58-11, 22 УК РСФСР. Три года лагерей отбывал в Сиблаге в Кемеровской области. В деле имеются данные о досрочном освобождении 29 мая 1934 г. Умер якобы в Алма-Ате тогда же — 29 мая 1934 года. Другие источники называют датой смерти 29.5.1933 г., место - концлагерь на Алтае. Есть свидетельство родственника П.Н. Башкирова, рассказавшего, что Жуков-младший после лагеря приехал в Нижний Новгород и там якобы и умер.
» Мои твиты
  • Ср, 01:48: По поводу сериала "Таинственная страсть": что я писал семь лет назад про Аксенова и его генерацию https://t.co/fNhgkVo7EV

Top of Page Разработано LiveJournal.com